В грузинской народной поэзии есть поразительное стихотворение «Юноша и тигр». Мать молодого охотника, которого растерзал раненный им тигр, собирается пойти к матери-тигрице, чтобы вместе с ней плакать об общем горе. Дар души человеческой к состраданию, сочувствию безграничен и бесконечен, в нем — непременная составляющая понятия «человечность». Перед одной большой бедой, перед лицом смерти и страдания все равны, назависимо от рода и звания.
Обжигающая боль, гнев, страстный протест исподволь накапливаются в душе, сливаются в пульсирующую жилку ритма, теснятся аккордовыми акцентами, словно подхлестывающими друг друга, и, наконец, устремляются к вершине кульминации, чтобы впечатать в скальную породу тему надежды, захлестнув ею и начало песенной строфы (т. 3—5 в ц. 23), которая могла бы стать репризой всей формы. А над гулкой бездной тишины — сновд два детских голоса:
«…Все это мир прекрасно знает, по-настоящему же не ведает никто…»
(Шекспир)
Какой-нибудь сторонний зритель, удобно усевшись в ложе и наблюдая за событиями на сцене мирового театра, мог бы счесть разыгрываемую нами пьесу чудовищно скучной. Одни и те же ситуации с очень малым количеством вариантов и неизменным финалом. Досадное, прямо-таки возмутительное неумение и нежелание персонажей учиться на чужих ошибках, осмысливать опыт истории. Но каждый участник жизненного действа играет свою роль только один раз, и для него эта роль захватывающе нова, в высшей степени значительна. Только с годами приходит ощущение бесконечных подобий — в жизни близких, друзей, детей, внуков… А с ним — чувство светлой и отрадной печали, доброты ко всему живому, вечно повторяющемуся и вечно неповторимому.
Этим чувством согрета первая строфа несостоявшейся репризы (от ц. 23). На фоне «малеровского» песнопения, готового утвердить ми мажор последнего и непреложного устоя, солисты снова повторяют:
«…Всё это мир прекрасно знает…», добавляя фразу из Гёте:
«…Сегодня и всегда…»
(Может быть, следовало бы переводить ритуальным: «Ныне, и присно, и во веки веков»?)
Однако почти достигнутое просветление опровергается непредвиденным столкновением давно ожидаемого и желанного с неизменным (ц. 26). Почти лобовая метафора извечного спора между хрупкостью красоты и грубой силой создается простым наложением новой вальсовой темы в ми мажоре на знакомый политональный рефрен
(ср. ц. 26 с ц. 5 и 12).. При этом тема вальса отталкивается от восходящего полутона «похоронного шествия» и надстраивает еще один полутон над «лейтгармоническим» сочетанием двух других образно-тональных пластов (ре — ми-бемоль + ми).
Образная ситуация напоминает о «скерцо» Шестой симфонии (где «невинная» тема была в той же тональности, только в миноре). Однако и музыкальное решение, и драматургический смысл этого эпизода в «Светлой печали» совсем иные. В пронзительности вальса чудятся отчаянно-дерзкий вызов, безрассудная отвага маленькой птички перед злобным натиском разъяренного зверя. Эту тему уже невозможно заглушить, тем более заставить замолчать. И потому, не дожидаясь исхода схватки, «нижний пласт» оркестра подминает слушателя стопудовой тяжестью каданса, который недаром вернется в «Лире», в сцене крушения мира. Как будто исполинский жернов с грохотом размалывает крохотное зернышко человечности. Размалывает, стирает в порошок и никак не может стереть до конца (ц. 27).