Я предполагал, что, если критики отмахнутся от моей работы, со мной произойдет то же самое — публика обо мне забудет. Ну не безумие ли? В конце концов придется «обернуться к музыке лицом» — снова гастроли, долгожданное разрекламированное совместное турне, «цыганские туры», идеологии меняются, как колеса, как башмаки, как гитарные струны. Какая разница? Если моя собственная разновидность уверенности остается нетронутой, я никому ничего не должен. Я не собираюсь углубляться во тьму ни для кого. Я уже и так во тьме живу. Мой свет — моя семья, и я буду оберегать этот свет, чего бы оно ни стоило. Вот моя верность — первое, последнее и все, что между. Чем я обязан остальному миру? Ничем. Ни единой, черт возьми, малостью. Пресса? Я понял, что ей лучше лгать. Для публики я с головой ушел в буколику и повседневность. В реальной жизни начал делать то, что любил больше всего на свете, и только это имело значение: спортивные матчи Малой лиги, дни рождения; я возил детей в школу, водил в походы, катал на яхтах, на плотах, на байдарках, брал на рыбалку… Жил я на гонорары от пластинок. В реальности я был непроницаем — то есть мой образ. Когда-то в прошлом я сочинял и пел песни, которые по сию пору оставались оригинальными и вдохновляли, а теперь не знал, смогу ли так снова, только мне было все равно.
Актер Тони Кёртис как-то сказал мне, что известность — сама по себе профессия, это такая отдельная штука. Точнее не скажешь. Старый образ постепенно растаял, и со временем я вышел из-под козырька некоего злокачественного влияния. Постепенно мне снова стали навязывать разные анахронизмы — дилемма тут была поменьше, хотя казалась большей. Легенда, Икона, Загадка (Будда в Европейском Костюме — мое любимое) — такую вот чепуху, но это ладно. Все титулы эти были мирны и безвредны, банальны, с ними легко управляться. Пророк, Мессия, Спаситель
— вот это уже круче.
В пьесе Арчибальда Маклиша «Чертила» была пара персонажей, именем одного и назвали пьесу. Чертила произносит такие слова:
— Я знаю, что в мире есть зло — первичное, а не противоположность добра, не дефективное добро, а такое, для чего добро иррелевантно, фантазия. Никто не смог бы прожить столько, сколько прожил я, услышать то, что слышал я, и этого не знать. Я тоже знаю, вернее — готов поверить, что в мире может быть что-то… кто-то, если угодно, — что полагает зло, намеревает его… Могущественные нации вдруг, ни с того ни с сего, без видимой причины — разлагаются. Их дети обращаются против них. Их женщины теряют ощущение, что они женщины. Их семьи распадаются.
С того момента все становится только лучше. Писать песни для такой пьесы, наверное, было бы естественно, и я уже сочинил для нее пару вещей — просто убедиться, что смогу. Мне сцена вообще всегда нравилась, а театральная — еще сильнее. Театр казался высочайшим из ремесел. Какой бы ни была среда — бальный зал или мостовая, грязь на сельской дороге, — действие всегда происходило в вечном «сейчас».
Первое публичное выступление случилось у меня в родном городке, на сцене школьного зала — но не на крошечной эстраде, а на профессиональной сцене, как в «Карнеги-холле», ее выстроили на шахтерские деньги Восточного побережья, с занавесом, декорациями, люками и оркестровой ямой. Перед публикой я впервые выступал в «Мистерии Черных холмов Южной Дакоты» — религиозной драме о последних днях Христа. Пьесу всегда привозили в город на Рождество: в главных ролях профессиональные актеры, клетки с голубями, осел, верблюд и полный грузовик декораций. Там всегда требовалась массовка. Один раз я играл римского солдата с копьем и в шлеме, с нагрудником и всем остальным: роль немая, но это неважно. Я чувствовал себя звездой. Мне нравился костюм. Я будто наглотался тоника для нервов; римским солдатом я ощущал себя частью всего, центром планеты, неуязвимым. Сейчас кажется, это было миллион лет назад — миллион личных битв и трудностей назад.