После внутреннего кризиса, пережитого и преодоленного в Пятой симфонии, художественное пространство нового цикла раздвинуто почти до беспредельности, насыщено событиями и внешними впечатлениями. «Пронизывающий Шестую симфонию насквозь, словно образ неизменной природы, тембровый рефрен двух солирующих альтов связывает целую цепь контрастных эпизодов,— пишет А. Шнитке в аннотации к премьере в Лейпциге.— Трепетное, прерывистое дыхание жизни, сосредоточенное размышление, неожиданная судорога, трагическое похоронное шествие, удары неведомой злой силы, лирическое откровение, исступленное насилие, гордый стоицизм смирения — все это проходит перед нами последовательно (а иногда и одновременно в многомерном контрапункте), и мы не знаем, когда и где случились эти события, между которыми века и которые даны нам не в исчерпывающей полноте, а в пунктирной незавершенности (как, впрочем, и происходит все в жизни). И мы не можем не верить в реальность этого мира, открывшегося нам в своей прекрасной «неоформленности», и нам хочется еще раз побывать в нем и понять то. что мы не поняли с первого раза, дослушать то, чего мы не расслышали…» (134, с. 10—11).
Задуманная как финал симфонического макроцикла, Шестая вбирает в себя, представляет в новом свете образные и композиционные идеи предыдущих полотен. Со Второй и Четвертой симфониями ее роднит чувственная конкретность звуковой среды, вызывающей прямые ассоциации с образами природы: мягкая тяжесть земли, что хранит в своих темных недрах неразлучную тайну рождения и смерти, бездонная лазурь над головой, струящиеся потоки света, капля росы, дрожащая на цветочном лепестке, и многоликий ветер — от робкого дуновения до все сметающего вихря. Однако то, что по весне, вдыхалось полной грудью, ненасытно и почти неосознанно впитывалось пятью чувствами, рождая радостный отзвук в душе,— все это воспринимается теперь сквозь осеннюю дымку печали, дробится на множество подробностей: вроде бы случайных, но очерченных в памяти с почти ирреальной четкостью; и каждую из таких подробностей хочется удержать, запечатлеть, продлить…
Как и прежде. Шестая симфония связывает непреходящую красоту природы с загадочным совершенством народного искусства — символом изначальной гармонии, духовной опоры. Воплощен этот символ в «тембровом рефрене» (А. Шнитке) альтов, кажущемся цитатой из грузинского фольклора. Однако, в отличие от напева «зари», открывающего Третью симфонию, тема альтов звучит как остраненное незапамятной далью воспоминание — за кулисами, рр, sul ponticello, sempre поп vibrato. В течение двух минут огромный оркестр неподвижно сидит на сцене в полном молчании, вслушиваясь в стародавнюю легенду, донесенную до нас ветром столетий. И это «повествование из ^шины» предопределяет своеобразие дра* матургии Шестой симфонии. Музыки, «внутренняя жизнь которой как бы скрыта в молчании; для ее восприятия необходимо, в первую очередь, элементарное напряжение слуха, внимательное вслушивание; она устанавливает предельно хрупкие взаимосвязи с акустическим пространством как в концертном зале, так и при прослушивании в записи. […] Подобная музыка оказывается почти что собственной тенью, собственным отзвуком — пространственная отдаленность звучания преображается в отдаленность во времени: прошлое, воспоминание […] даль, ощущаемая через различные стадии приближения» (286).