«Странная кода первого акта» (так называлась пятая картина в первоначальном варианте) смешивает все карты. Возвращение до мажора, столь желанного в третьей картине, но затем очужденного «Блестящим вальсом» (основная тема в ц. 47 и в репризе, а также «кукольный» эпизод в ц. 53), не несет устойчивости и света. Вопрос «Быть иль не быть?» остается по-прежнему открытым. Старик,* покинутый поводырем, и дети, преданные товарищами, не в силах разрешить его без посторонней помощи.
И тут происходит чудо! Чудо, которое лишь по невежеству могли подарить людям Офицер и Женщина с хлыстом. Они рассчитывали преподать наглядный урок: вот, мол, чем кончаются бунты в тоталитарном государстве! А вместо этого сами же выковали оружие, которое в финале обратит против них возрожденное и сплоченное музыкой человечество.
Именно Женщина с хлыстом вводит в доселе пустое, «чернобелое» сценическое пространство актеров итальянской оперной труппы; посреди военного госпиталя воздвигается роскошный театральный портал (быстро, впрочем, улетающий к колосникам), и все преображается, будто по мановению волшебной палочки.0
Дружная актерская семья, где есть прекрасные женщины, маленькие акробаты, облаченные в костюмы венецианского карнавала, и, разумеется, рыцари и герои, готовые умереть от любви и отдать жизнь ради освобождения родины, приносит во второе действие феерию красок, натиск совершенно искренне разрываемой в клочья страсти и добродушный цинизм профессиональных лицедеев, не боящихся ни бога, ни черта, но способных рыдать «из-за Гекубы» и заставить рыдать по ней переполненный зал. Они являются как посланцы древнего и вечно юного театра — «отдельной страны, в которой даже при самих жестких хоциаль^ ных обстоятельствах ты можешь работать с людьми и испытывать чувство свободы» (185). .
Начав представление, как бы из-под палки, поеживаясь от далеких взрывов и посмеиваясь над нелепостью всей затеи, актеры чем дальше, тем полнее входят в роли. А когда в госпитале появляются дети и Старик, несущий раненого Мальчика, грань между иллюзией и реальностью стирается окончательно. Актеры словно осознают, что этот спектакль для них последний, что в конце их ждет уже не театральная, а настоящая смерть. И происходит чудо: романтическая мелодрама с бутафорскими излишествами и преувеличенным пылом страстей возвращает старомодным идеалам и избитым истинам их первозданный блеск. Оказывается, что Добро, даже побежденное, все-таки сильнее Зла, даже торжествующего, потому что последнее умеет лишь разрушать и в конечном итоге неизбежно приходит к саморазрушению.
Сколько копий было в свое время сломано вокруг «вставной итальянской» оперы «Любовь и долг!» Чего только не увидели и не услышали здесь критики самых разных рангов! Издевку и пародию — пусть даже «превращающуюся в «непародию» и обнаруживающую «в грубом фарсе» «тончайший эстетизм» (178, с. 70). Чересчур усердное «разрушение красоты иллюзорной, пусть это и мотивировано утверждением истинной красоты» (197). Слишком длительное «отключение» не в меру увлекшихся дивертисментом авторов от «основных образов оперы» (250, с. 36—37; здесь солидные, уважаемые критики недалеко ушли от рядового завсегдатая Большого театра, который на первом московском спектакле гневно одергивал соседа: «Перестаньте смеяться: вы же в опере!»). Яркую итальянскую музыку, написанную «всерьез, без какой-либо стилизации, хотя время от времени мы слышим отзвуки известных классических мелодий или популярных песен итальянского кино» (144, с. 76). «Стилизацию, выполненную настолько умело, что порой возникает впечатление, что слышишь какой-то ансамбль из «Сороки-воровки» Россини или, скажем, арию из «Нормы» Беллини …» (201). «Шедевр стилизаторства, который легко принять за неведомый шедевр итальянского мастера. Самостоятельное произведение с прозрачными намеками на «Ломбардцев», «Бал-маскарад», «Тоску» …» (139, с. 12). И даже дань ностальгии по «утерянной романтической пылкости чувств» (198).